Мы смеёмся

Мы смеёмся. Смеёмся, потому что нам нечего больше делать. Разговоры, самовнушения, попытки что-то решить, даже попытки забыться — всё это кануло в лету. Мне ещё остаётся моё иронично-привычное ремесло — описывать апокалипсис. Но что делать тем, кто к этому не привык — не учиться же теперь, в самом деле? Поздно. Вот и смеёмся.

Но мне-то, конечно, смешно ещё и от того, что весь мой стиль, весь мой образ (во всяком случае один из них) как нельзя лучше подходит этой ситуации. Если бы в моих глазках была функция подсветки, они бы уже лучились от предвкушения прибыли: если и не денежной, то во всяком случае социальной. Впрочем, лол. Действительно, что может быть смешнее собирать банковские фантики и лайки перед лицом надвигающегося конца? Да много чего, в общем-то. Но мне достаточно и этого. Тут бы животик не надорвать, как говорится.

И всё же, как обычно: сколь бы то ни было продолжительная история не может существовать без сюжета. Что же, пусть будет так. Наша пятёрка выживших сидит у камина и дожигает последний шкаф. Чёрт, сколько же вони он создал пока разгорался! Вот это смешно не было, хотя сейчас даже эти воспоминания вызывают непреодолимые колики.

— Прах и пепел! — восклицает А, прерывая наш затянувшийся молчаливый смех.

Следует короткая дискуссия. Несколько вспышек актуализированного смеха прорываются наружу. Это ли не жизнь?!

Моё немое восклицание повисает в воздухе. Наша компания распадается на осколки. Кто-то идёт готовить пресловутый пир, кто-то играет очередной реквием на столь уместно не расстроенном рояле. Мы продолжаем смеяться, пускай безмолвно, пуская поодиночке. Всё это не имеет значения, даже догоревший камин, который после шкафа остаётся топить разве что туалетной бумагой и купюрами. Что же, мы не замёрзнем и без него. Если конечно, вслед за внеочередной смертью бога — о боги, неужто же и его заразили! — не отключат и электричество с отоплением. Тогда, быть может, придётся вылезать из логова в поисках сжигаемых артефактов цивилизации и природы. Не самая весёлая перспектива, чего уж, но и это жизнь.

Пока я пишу эти строки, реквием перерастает в почти весёлый пост-боп, ароматы кулинарных изысков доносятся с кухни до сюда и начинают дразнить аппетит. Писать становится всё сложнее, пусть и с запозданием, но распад смеющегося кворума приводит к упадку столь важного в этом деле вдохновения.


Но вот мы насыщаемся импровизированной, но хорошо спродюсированной трапезой и под неслышимую отсюда монотонную сводку новостей я продолжаю писать. Смех, ставший почти неразличимым — или же это я отвлёкся? — во время пира, теперь начинает разрастаться. Я не столько слышу его, сколько различаю колебания поля, ощущаю волны смехотрина, исходящие уже не только из ближайшего окружения. Мы смеёмся. Не только мы здесь, но и там, внизу, в городе, всё больше выживших поддаются на этот древний зов.

Камера виртуального оператора отодвигается от нашего окна, поднимается выше, выше к небу и виртуальные зрители видят трясущийся от смеха город. Но вот и город превращается в точку, исчезает на карте среди других городов, и все, все до одного они смеются. Как будто древняя колдунья сошла со страниц детской книги и распылила в атмосферу своё сильнейшее зелье. У неё было несчастное детство — она мало смеялась.


С наступлением ночи что-то как будто меняется в воздухе и история колдуньи больше не кажется близкой этому миру. То тут, то там смех рвётся, рождая на свет что-то совсем другое, хотя и неуловимо, зловеще похожее: крик, плач, вой. Люди, уставшие смеяться — уставшие быть людьми — переходят на язык животных. Я остаюсь со своими человеческими заметками — дописываю долгой ночью, в которую, несмотря на зверскую жажду покоя, мне не уснуть. Я смотрю на опустевшие улицы, освещаемые жёлтыми фонарями и красно-синими огнями спец машин. Город устал смеяться; мой смех застыл в горьковатую усмешку. Но и дописывая в бесконечно-энный раз эти строки, я знаю: если наступит завтра, выжившие снова будут смеяться.